Последние номера международных журналов, специализирующихся на проблемах России и Восточной Европы, содержат серию публикаций по ключевым вопросам, резко актуализированным событиями 2014 года. Во-первых, они включают анализ политических смыслов, связанных с сочинской Олимпиадой как проектом российской «мягкой силы». Во-вторых, ряд статей напрямую обращается к украинской теме. Конечно, написаны они были до конфликтных событий, в итоге спровоцировавших глубокий кризис всей системы международных отношений, но их авторы, как бы интуитивно чувствуя надвигающийся разлом в отношениях России и Запада, показывают его генеалогию и основные узлы. В-третьих, несколько статей актуализируют события недавней истории, ставшие основными референтными точками российского официального дискурса, – это распад СССР в 1991 году и события в Косово в 1999-м.
2014: «проект Сочи» и «проект Крым»
По мнению большинства западных аналитиков, аннексия Россией Крыма знаменует собой качественно новый этап во внешней политике России, поскольку посягает на структурные основы международного порядка и фактически ставит крест на перспективах интеграции России в его доминирующий институциональный каркас. При этом многие эксперты полагают, что силовые действия России в Крыму радикально противоречат модели «мягкой силы», апофеозом которой стала февральская Олимпиада в Сочи.
Однако внимательный анализ некоторых публикаций показывает, что возможно и другое прочтение этих событий, при котором между проектами «Сочи» и «Крым», с точки зрения логики Кремля, нет фундаментального смыслового разрыва. При всех различиях между ними есть очень много общего. Зимняя Олимпиада трактуется Кремлем как символ силы России и одновременно мощный катализатор внутренней поддержки режима, вызванной потребностью в этой силе. «Сочинский спектакль»[1] пронизан идеологией патриотической гордости, единства и общности. Его режиссура основана на идее «возвращения России»[2] к роли великой державы, способной справляться с проблемами безопасности[3] и тем самым легитимировать себя на международной арене.
Но то же самое можно сказать и о Крыме, который для Кремля так же стал способом демонстрации силы и мобилизации внутренней поддержки режима. При этом по отношению к операции по поглощению Крыма вполне можно применить концепцию политического мифа, которая лежит в основе и сочинского нарратива. Как пишет шведский профессор Бо Петерссон, миф как питательная почва для формирования национальной идентичности основан на ритуалах, он обозначает собой пространство сакрального и опирается на устойчивые стереотипы и представления, разделяемые в обществе[4]. В этом смысле можно сказать, что и Сочи (несмотря на гигантскую коррупцию и огромное количество выявленных социальных проблем, от экологии до экспроприации собственности), и Крым (несмотря на очевидное несоответствие его аннексии правовым нормам) позитивно воспринимаются в российском массовом общественном сознании, архетипы которого требуют постоянного подтверждения величия и ресурсной обеспеченности власти[5] и отторгают рациональные аргументы противоположного характера.
Интересно, что и Олимпиада, и присоединение Крыма семантически опираются на идею нормализации России, которая, однако, в каждом из этих двух случаев понимается по-разному. Сочинская «нормализация» – это встраивание дискурса российской идентичности в глобальные рамки, административно определяемые Международным олимпийским комитетом, а содержательно – необходимостью произвести глобально конвертируемый информационно-развлекательный продукт, предназначенный для всеобщего потребления[6]. «Нормализация по-крымски» основана на другом посыле: Россия делает примерно то же, что и другие великие державы, а именно – объединяет свои исторические земли (характерная ссылка Владимира Путина на параллели между присоединением Крыма и объединением Германии) и отвоевывает свои сферы влияния.
2013–2014: украинский раскол против имперской консолидации
Политику России в отношении Крыма и, в более широком плане, всей Украины можно, таким образом, рассматривать сквозь призму «сочинской матрицы», основными блоками которой являются идеи суверенной власти, единства нации, а также «нормализации» (при всей разнице модальностей, в которых они представлены). Однако имперская модель внешней политики, ставшая результатом этой комбинации, еще слабо отрефлексирована в академических публикациях.
Любопытно, например, что в статье, вышедшей всего за несколько месяцев до потери Украиной Крыма, Татьяна Маляренко и Дэвид Гэлбрет утверждали следующее:
«Ожидания того, что Россия придет на помощь Крыму, опровергаются как данными опросов, так и снижающейся активностью внешней политики РФ в регионе, в том числе в отношении пророссийских сил… Ни крымские власти, ни Москва не заинтересованы в усилении крымского сепаратизма до масштабов сецессии»[7].
Не столь провально, но все равно проблематично смотрится и попытка Татьяны Захарченко применить по отношению к Украине постмодернистские идеи о размытой, нецелостной, гибкой, мобильной, амбивалентной, ситуационной, гибридной и флюидной идентичности, с многочисленными наложениями языковых, географических, этнических и политических факторов. Можно согласиться с автором в том, что жесткие дихотомии (западная Украина – восточная Украина, проевропейская Украина – пророссийская Украина) политически опасны, поскольку они создают соблазн представить одну идентичность как воплощающую «настоящую» Украину, а другую – маргинализировать как «не до конца аутентичную» и находящуюся под влиянием восточного соседа. Но при этом возникает практический вопрос: как в условиях фактического военного противостояния с Россией и пассивности Европейского союза можно осуществить идею о том, что «Украина принадлежит как Западу, так и Востоку»? Концептуально можно критиковать «сведение репертуара мотиваций и выборов до упрощенной схемы»[8], но, увы, это как раз именно то, что сейчас происходит с Украиной. Постмодернистская версия множественных идентичностей сталкивается с модернистским в своей основе имперским проектом России. Шмиттианская концепция мира с его бинарными оппозициями оказывается той структурной рамкой, которая диктует развитие ситуации, и вопрос о том, может ли что-то эффективно противостоять ему, остается открытым. Москва сознательно инструментализирует раздвоенную украинскую идентичность, играя на раскол страны и демонстрируя, как можно эксплуатировать те самые «полифоничные дихотомии», о которых пишет Захарченко.
Свою интерпретацию предлагает и Микола Рябчук, который описывает ситуацию в Украине (до свержения режима Виктора Януковича) как «постколониальный статус-кво», легитимируемый пророссийскими дискурсами «нормализации». Соответственно, любое оспаривание «постколониального» режима именуется национализмом со всеми негативными коннотациями[9]. С концептуальной точки зрения, здесь возникает вопрос о корректности отсылок к постколониальной терминологии, которая в устоявшемся понимании все же должна нести в себе не поддержание status quo, а его оспаривание, включая вызов гегемонистским структурам Запада. Парадоксальным образом в этом смысле не украинский, а российский дискурс больше соответствует канонам постколониальности в силу ярко выраженного вызова правилам игры, ассоциируемым с глобальным доминированием Запада. И в рамках этой российской версии постколониального дискурса Украине – и не только ей – уготована роль основного аргумента, с помощью которого Кремль пытается поменять глобальные правила игры.
2008: Косово и анархия
Генеалогия современного официального российского дискурса во многом связана с событиями 2008 года, которые и дали последующий толчок к более агрессивной политике Москвы в отношении замороженных конфликтов и непризнанных территорий. Именно в 2008 году Косово в одностороннем порядке провозгласило независимость, а Россия после военной операции против Грузии признала Абхазию и Южную Осетию, не скрывая, что симметрично отвечает на аналогичные действия многих стран Запада в отношении Косово.
2008 год стал, по сути, наиболее ярким проявлением анархичности всей системы международных отношений, то есть отсутствия в ней как консенсуса по поводу ключевых норм поведения, так и верховного арбитра. Эта анархия, которая для реалистов является основой мировой политики, хорошо иллюстрируются демонстрацией тех неустранимых противоречий, с которыми был связан косовский инцидент. С одной стороны, по Конституции Социалистической Федеративной Республики Югославии 1974 года Косово имело право на независимость, и Международный суд ООН (International Court of Justice) в 2010 году пришел к выводу о том, что провозглашение независимости не противоречило юридическим нормам. С другой же стороны, арбитражная «комиссия Бадинтера», учрежденная ЕЭС в 1991 году, посчитала, что право на отделение имеют только республики в составе Югославии, но не автономные области. Тем самым эта группа международных юристов признала вторичный характер права наций на самоопределение.
Комментируя эти противоречия, Стефан Вольф и Аннемари Пеен Родт пришли к выводу о том, что «международное сообщество», опираясь на факты массового насилия против жителей Косово со стороны Сербии, допустило обоснованность его отделения, но в то же время попыталось сделать все, чтобы представить этот случай как уникальный, а не как правовoй прецедент[10]. С моей точки зрения, такая двойственная ситуация ставит под вопрос корректность употребления термина «международное сообщество»: известная лексема Хедли Булла «анархическое общество» кажется в данном случае более уместной.
По сути ту же логику продолжает Джеймс Кер-Линдсей, который показывает несостоятельность одного из главных аргументов сторонников независимости Косово о том, что ее провозглашению предшествовало десятилетие административного управления ООН этой территорией. Формально при режиме международного управления Косово оставалось территорией Сербии, которую Белград был не способен контролировать, но предпринимал шаги для поиска компромисса (в виде предоставления Косово широкой автономии и международных полномочий, включая членство в международных организациях). «Непонятно, почему администрация ООН поддержала независимость, а не автономию», – пишет Кер-Линдсей и предупреждает: если все территории, находящиеся под временной международной администрацией, воспримут это как пример для подражания, то в дальнейшем ООН трудно будет обосновывать свои миссии для принимающих стран[11].
Из сказанного можно сделать вывод о том, что «международное сообщество» глубоко расколото по вопросу Косово, что и является одним из оснований для проецирования опыта независимости этой территории на постсоветские конфликты. Ссылки на «международное право» при этом являются скорее дежурным словесным аксессуаром, призванным скрыть реальную анархичность международных отношений, в рамках которой Россия и строит свои политические стратегии реванша на постсоветском пространстве.
1991: точка (не)возврата
Возврат к событиям 1991 года стал другой важной точкой англоязычных журнальных публикаций последних месяцев. Ключевым пунктом при обсуждении этого сюжета является вопрос о том, как выглядели исходные условия для создания новых рамок международного порядка после падения Берлинской стены и двуполярного мира и как этими условиями воспользовались крупнейшие мировые игроки.
Хорошо известные слова Путина о распаде СССР как о «крупнейшей геополитической катастрофе XX века», равно как о «не вполне законном выходе Украины из Советского Союза» опровергаются мемуарами непосредственного участника этих событий Станислава Шушкевича. На страницах журнала «Демократизация» экс-председатель Верховного совета Белоруссии пишет:
«Мы решили денонсировать договор 1922 года о создании СССР. Это было вполне легитимно. Как главы государств, Ельцин, Кравчук и я, согласно Конституциям России, Украины и Белоруссии, имели право подписывать от имени наших стран международные договоры. В 1922 году Россия, Украина, Беларусь и Закавказская Федерация создали СССР. Последняя из них была распущена без юридического преемника. Соответственно, все существующие основатели СССР приняли решение о его роспуске»[12].
В своих воспоминаниях Шушкевич опровергает и еще один широко распространенный в России миф о том, что распаду СССР активно способствовал Запад:
«Ведущие политики Запада – президент США Джордж Буш, канцлер Германии Гельмут Коль, президент Франции Франсуа Миттеран и премьер Великобритании Маргарет Тэтчер – были решительными противниками так называемого сепаратизма, то есть раздела СССР на независимые государства. Все эти лидеры полагали, что выгоднее иметь дело с одним Горбачевым, чем со многими непредсказуемыми руководителями… Запад не верил, что после распада Советского Союза удастся предотвратить войну, и поэтому препятствовал такому исходу»[13].
На этом фоне начало российско-украинских отношений в их постсоветском формате было вполне конструктивным. Обе стороны в договоре от 19 ноября 1990 года безусловно признали суверенитет друг друга и приступили к сотрудничеству в конкретных областях. Однако, как напоминает в своем эссе Лаура Блай, уже в 1992 году – задолго до провозглашения независимости Косово – вице-президент РФ Александр Руцкой заявил о наличии у России «исторических прав» на Крым. Для восстановления контекста ситуации надо иметь в виду, что на референдуме 1991 года более 87% населения этого полуострова проголосовало за сохранение СССР, а в мае 1992-го крымский парламент провозгласил независимость от Украины. Именно эти события и подтолкнули значительную часть новой российской элиты к трактовке статуса России как правопреемницы Советского Союза, которая оставляла широкое поле для последующего «собирания земель»: «даже если Россия хотела коллапса Советского Союза, она не желала краха идеи империи и потери статуса великой державы»[14].
Что касается отношений с бывшими социалистическими странами, то опять-таки, начальная точка была вполне благоприятной. Кристиан Петров предлагает генеалогию перестроечной метафоры «общего европейского дома» как одного из вариантов теории конвергенции с мощным космополитическим потенциалом, уходящим своими корнями в эпоху Просвещения. Семантический анализ концепции «европейского дома» показывает, что она базировалась на идеях прогресса, модернизации, гармонии, неидеологической общности и консенсуса. Однако ирония состояла в том, что бывшие страны-сателлиты восприняли эту концепцию в исполнении Михаила Горбачева как точку отсчета в последующем дистанцировании от Москвы. Идея превращения Восточной Европы в Центральную, поддержанная советским лидером в 1987 году, скоро превратилась в способ вынесения самой России за скобки заново конструируемой Европы. Петров, используя язык Славоя Жижека, называет идею «европейского дома» «исчезающим медиатором» (vanishing mediator), поскольку по мере продвижения в сторону европейской интеграции под эгидой ЕС она была отброшена за ненадобностью. Вместо «открытой Европы» по окончании переходного периода эта идея превратилась в Европу новых границ, инаковостей и исключений[15].
Похожей позиции придерживается и Джули Ньютон, полагая, что истоки нынешних европейских разделительных линий следует искать в событиях 1989–1990 годов:
«Вместо создания основ широкой евроатлантической архитектуры безопасности, способной институционализировать возможное включение в нее России, и помощи в осуществлении ею демократических и рыночных реформ, на что надеялся Горбачев, появилась рамка отношений, основанная на узких структурах, импортированных с Запада… Гнев Москвы по поводу расширения НАТО на восток принес много вреда – он отравил отношения России с западными странами, подорвал симпатии к демократии, усилил авторитарные тенденции внутри страны и катализировал войну с Грузией в 2008 году»[16].
При этом довольно-таки громко звучит и критика политики США. Так, Григорий Иоффе полагает, что легко читаемые геополитические интересы Америки подрывают доверие к самой идее продвижения демократии, которую и так сложно реализовать в политически расколотых обществах или в тех, где есть спрос на авторитарные модели власти[17]. Главные упреки автора в адрес Вашингтона состоят в том, что американская политика разжигает внутренние антагонизмы внутри стран-объектов (Украина) и при этом справедливо воспринимается как геополитически мотивированная («Нельзя демонизировать Лукашенко и при этом обниматься с Алиевым, Каримовым и Назарбаевым»[18]).
Таким подходам оппонирует Том Касьер, который на основе анализа официального дискурса Евросоюза приходит к выводу об отсутствии в нем систематических отсылок к России как к неевропейскому государству или как к источнику угроз для Европы. Брюссель, не воспринимая Россию в качестве «большого Другого», использовал более мягкие и гибкие формы выстраивания иерархий в «широкой Европе», основанные на инклюзивных отношениях с теми постсоветскими странами, которые демонстрируют готовность интегрироваться в нормативный порядок, поддерживаемый ЕС. В этом смысле сам отказ Москвы говорить с Брюсселем на нормативном языке и есть форма эксклюзии, добровольного самовынесения России за скобки инициируемых Евросоюзом нормативных процессов[19].
* * *
Таким образом, мы видим, что российский проект внешнеполитического реванша органично встраивается в структуры международной анархии, которая, по сути, и создала те условия, в рамках которых стал возможен «крымский сценарий» – сначала как «фигура речи», а затем как политическая линия, подкрепленная силовыми ресурсами. В этом контексте знание и понимание тех дискурсов, с помощью которых поздний СССР и постсоветская Россия описывали свои «ролевые идентичности» – от «общего европейского дома» Михаила Горбачева до «консервативного поворота» от Европы к Азии Владимира Путина, – помогает восстановить как линии преемственности, так и точки разрыва между ними. Генеалогия российского гегемонистского дискурса (который по отношению к коллективному Западу является скорее контргегемонистским) уходит своими корнями в советское прошлое, что и делает распад СССР в 1991 году важнейшей референтной точкой, насыщающей смыслами и отношение российской элиты к войне НАТО против Сербии в 1999-м, и особую чувствительность в отношении любых возможных параллелей с фашистскими практиками. Приведенные выше примеры показывают, что некоторые из аргументов Кремля вполне могут найти понимание в западных академических кругах. Это вносит дополнительную интригу в дискурсивное противостояние России и Запада, свидетелями которого мы сейчас являемся.
[1] Muller M. Introduction: Winter Olympics Sochi 2014: What is at Stake? // East European Politics. 2014. № 1.
[2] Arnold R., Foxall A. Lord of the (Five) Rings. Issues at the 2014 Sochi Winter Olympic Games // Problems of Post-Communism. 2014. Vol. 61. № 1. P. 3.
[3] Zhemukhov S., Orttung R. Munich Syndrome. Russian Security in the 2014 Sochi Olympics // Problems of Post-Communism. 2014. Vol. 61. № 1. P. 13.
[4] Petersson B. Still Embodying the Myth? Russia's Recognition as a Great Power and the Sochi Winter Games // Problems of Post-Communism. 2014. Vol. 61. № 1. Р. 30–31.
[5] Persson E., Petersson B. Political Mythmaking and the 2014 Winter Olympics in Sochi: Olympism and the Russian Great Power Myth // East European Politics. 2014. № 1.
[6] Alekseyeva A. Sochi 2014 and the Rhetoric of a New Russia: Image Construction Through Mega-Events // East European Politics. 2014. № 1.
[7] Malyarenko T., Galbreath D. Crimea: Competing Self-Determination Movements and the Politics at the Centre // Europe-Asia Studies. 2013. Vol. 65. № 5. P. 915, 919.
[8] Zaharchenko T. Polyphonic Dichotomies: Memory and Identity in Today's Ukraine // Demokratizatsiya. 2012. Vol. 21. № 2. Р. 241–269.
[9] Riabchuk M. Why We Speak Like That: Ambiguous Discourses of an Ambivalent Transformation // Demokratizatsiya. 2012. Vol. 21. № 2. Р. 271–287.
[10] Wolf S., Rodt A.P. Self-Determination After Kosovo // Europe-Asia Studies. 2013. Vol. 65. № 5. P. 807.
[11] Ker-Lindsay J. Preventing the Emergence of Self-Determination as a Norm of Secession: An Assessment of the Kosovo «Unique Case» Argument // Europe-Asia Studies. 2013. Vol. 65. № 5. P. 849.
[12] Shushkevich S. Belavezha Forest. Viskuli. December 7–8, 1991 // Demokratizatsiya. 2013. Vol. 21. № 3. Р. 317–338.
[13] Ibid.
[14] Blaj L. Ukraine's Independence and Its Geostrategic Impact in Eastern Europe // Debatte. 2013. Vol. 21. № 2–3. Р. 165–181.
[15] Petrov K. Russia in the European Home? Convergence, Cosmopolitanism and Cosmism in Late Soviet Europeanisation // Europe-Asia Studies. 2013. Vol. 65. № 2. P. 324–341.
[16] Newton J. Gorbachev, Mitterand, and the Emergence of the Post-Cold War Order in Europe // Europe-Asia Studies. 2013. Vol. 65. № 2. P. 291.
[17] Ioffe G. Geostrategic Interest and Democracy Promotion: Evidence from Post-Soviet Space // Europe-Asia Studies. 2013. Vol. 65. № 7. Р. 1256.
[18] Ibid. P. 1272.
[19] Casier T. The EU – Russia Strategic Partnership: Challenging the Normative Argument // Europe-Asia Studies. 2013. Vol. 65. № 7. P. 1387.